Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - читать онлайн книгу. Автор: Вячеслав Недошивин cтр.№ 75

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы | Автор книги - Вячеслав Недошивин

Cтраница 75
читать онлайн книги бесплатно

«Зовут» – сильно сказано. Звала его приехать только Надя. Она же, беременная, встречала его на вокзале. «В 2 часа мы приехали, – запишет в дневнике Чуковский. – Вдруг идет к нам в шелковом пребезобразном шарфе беременная и экзальтированная г-жа Коган. “У меня машина. Идем…”»

Из воспоминаний Н.Нолле-Коган: «Подошел поезд. Я всматриваюсь в выходящих из вагонов… Вижу Чуковского, а вот и Блок. Но он ли это! Где легкая поступь, где статная фигура, где светлое, прекрасное лицо? Блок медленно идет по перрону, слегка прихрамывая и тяжело опираясь на палку. Потухшие глаза, землисто-серое лицо, словно обтянутое пергаментом. От жалости, ужаса, скорби я застыла на месте. Наконец Блок заметил меня, огромным усилием воли выпрямился, ускорил шаги, улыбнулся и, наклоняясь к моей руке, сказал: “Это пустяки, подагра, не пугайтесь…”»

Она спросит: «Как доехали?» – и он, губами, улыбнется: «Бесительно». «Бесительно» – любимое словечко случайной соседки Блока в пути. Снимая фильм о поэте, мы, помню, отправились от вокзала на Арбат к дому Нади той же дорогой, которой, возможно, ехали они: Мясницкая – Лубянка – Воздвиженка. Машину для Блока дал Каменев, а за рулем сидел его сын – «Лютик». «Машина – чудо, – пишет Чуковский, – бывшая Николая Второго, колеса двойные, ревет как белуга. Сын Каменева с глуповатым и наглым лицом беспросветно испорченного хамёнка». «Хамёнок» – не преувеличение. Не так давно в мемуарах Бажанова, секретаря Сталина, мы прочли: сын Каменева уже «широко шел… по пути, который в партии называется “буржуазным разложением”. Попойки, – пишет Бажанов, – пользование положением, молодые актрисы. Написана даже пьеса “Сын Наркома”, в которой выведен Лютик, и пьеса идет в одном из театров». У Сталина якобы спрашивали, как быть с пьесой, ведь высмеивается сын члена Политбюро. Но вождь ответил: «Пусть идет». Вот «сын наркома», да на царской машине, и домчал Блока к Коганам в несколько минут. «У Коганов, – пишет Чуковский, – бедно и напыщенно, но люди они приятные. Чай, скисшая сырная пасха, кулич…» А Надя скажет: «С первого часа… ощутила незримое присутствие какой-то грозной, неотвратимой, где-то таящейся… катастрофы…»

Дневник Чуковского – почти единственное свидетельство последних дней Блока. Он фиксирует: уже после первого выступления поэт понял: приехал зря. «Сбор неполный, – пишет Чуковский. – Это так ошеломило Блока, что он не хотел читать. Наконец согласился – и механически, спустя рукава, прочитал четыре стихотворения». Но публика почти не хлопала. Уйдя за сцену, он даже хотел прервать вечер. Потом вышел и неожиданно прочел чьи-то стихи по латыни. «Зачем вы это сделали?» – спросил Чуковский. «Я заметил там красноармейца вот с такой звездой на шапке. Я ему их прочитал…» Чуковский пишет: «Меня это… потрясло! Вызвав несколько знакомых барышень, я сказал им: чтобы завтра были восторги. Зовите всех курсисток с букетами, мобилизуйте хорошеньких, и пусть стоят вокруг него…»

Кто был тот красноармеец, не снявший свою буденовку перед поэтом, – неизвестно. Но как не вспомнить слова Блока, сказанные как-то поэту Садовскому: «Ненависть – чувство благородное, потому что она вырастает из пепла сгоревшей любви…» Святая ненависть переполняла уже Блока. Он всё понял. И про «Двенадцать», и про революцию, и про «сцену-страну», на которой навсегда поменяли декорации. Не знаю, поведал ли Наде, но Кублицким, родственникам, которых навестил в этот приезд (Москва, Трубниковский пер., 30), уж наверное рассказал про «новую» жизнь свою. Как однажды его арестовала ЧК, и на Гороховой, на забитом людьми чердаке, он спросил у соседа: «Мы отсюда выйдем?» «Конечно! – беспечно сказал тот. – Разберутся и отпустят». «Нет, – ответил Блок, – мы отсюда никогда не выйдем. Они убьют всех…» Как уплотняли в квартире на Офицерской, как заставляли в очередь дежурить у ворот и какой-то шутник, проходя мимо, расхохотался ему в лицо: «И каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне…» Как ходил на общественные работы – разгружать баржу, как голодал, как замерзал… Хотя, думаю, и рассказывать было не надо. Ведь все видели: человек с вечно «упорно-веселым» взглядом, который любил жизнь и всё делал на совесть: косил траву, колол дрова, который повторял, что работа везде одна – «что печку сложить, что стихи написать», так вот этот человек в два буквально года превратился в жалкого старика… Старика в сорок лет!

Про последнюю Москву Блока писать трудно. Слова нейдут. В Москве будет несколько вечеров его. Выступит в Союзе писателей (Москва, Тверской бул., 25), в Обществе итальянской культуры – здании Высших женских курсов (Москва, Мерзляковский пер., 1). Но, несмотря на курсисток, которых нагнал Чуковский, выступал через силу, понимая: никому из новой публики не нужны уже его «бездонности» и «боль несказанная». Публика – «любопытный зверь», – шепнул Наде. И стихи выбирал мрачные. Одно заканчивалось, нет – обрывалось просто страшно: «Что тужить? Ведь решена задача: Все умрем!..» Вот тогда Надя, разбудив на рассвете мужа, уже одетая, и скажет ему шепотом: «Он говорит, что больше никогда не будет писать стихов…»

В то утро она проснулась от шагов поэта за стеной, глухого кашля и, как ей показалось, стонов. Надя кинулась к нему. Блок сидел в кресле спиной к двери. На столе – плетенный из соломки портсигар, смутно белевшая бумага, в руках – карандаш. «В этот предутренний час всё было серо-сумрачно, – пишет она. – И стол, и смутно белевшая бумага, которую я всегда клала вечером на стол, даже сирень в хрустальном стакане казалась увядшей. Услыхав, что кто-то вошел, Блок обернулся, и я ужаснулась выражению его глаз, передать которое не в силах… Подойдя ближе, заметила, что белый лист… был весь исчерчен какими-то крестиками, палочками». Поймав взгляд Нади, Блок отбросил карандаш: «Больше стихов писать никогда не буду…»

Надя, успокаивая его, сказала, что спать уже не хочет, и позвала пройтись. Вот тогда по спящим арбатским переулкам они и двинулись не сговариваясь к скамье у Храма Христа Спасителя. Спящий город, беременная Надя, и он, опиравшийся на палку, сорокалетний старик. Он не шутил по дороге, как когда-то, не осуждал время, не говорил, как сказал накануне поездки художнику Анненкову: «Мы задыхаемся, мы задохнемся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу!.. Опротивела марксистская вонь…» Нет, они ковыляли по безжизненному, словно чужому городу, не проронив ни звука, и это, кажется, было еще страшней.

Из воспоминаний Н.Нолле-Коган: «Мы… дойдя до скамьи, сели. Великое спокойствие царило окрест, с реки тянуло запахом влаги, в матовой росе лежал цветущий сквер, а в бледном небе постепенно гасли звезды. День занимался. Как благоуханен был утренний воздух! Как мирно все вокруг! Какая тишина! Мало-помалу Блок успокаивался, светлел… Надо было, чтобы в этой тишине прозвучал чей-то голос, родственный сердцу поэта, чтобы зазвенели и запели живые струны в его душе…»

И тогда Надя, нарушив молчание, стала читать Фета: «Передо мной дай волю сердцу биться // И не лукавь. // Я знаю край, где всё, что может сниться, // Трепещет въявь…»… Вспомнить дальше не смогла. И уже Блок, впервые улыбнувшись, подхватил: «Скажи, не я ль на первые воззванья // Страстей в ответ // Искал блаженств, которым нет названья // И меры нет…» Стихи были и про него: про «сердце», «воззванья», «страсти». Последний, почти счастливый миг. Ибо дальше – мрак, «кошачий концерт» того вечера, когда ему прилюдно бросят, что он – «мертвец». Это скажут в Доме печати, в Домжуре (Москва, Никитский бул., 8). Мы с телекамерой, поднявшись по знакомой лестнице, будучи здесь, может, в тысячный раз, впервые глянули на зал отстраненно. «Кошачьим концертом» назвал скандал Пастернак. Он же напишет и то, что кроме него никто больше не упомянет. Что Маяковский как раз накануне вечера сказал ему: «В Доме печати Блоку готовят разнос…» Выходит, как это ни страшно, но скандал был ожидаем – готовился кем-то. Но почему об этом знал именно Маяковский? Нет ответа. Молчит история, как молчало и бравое советское литературоведение.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению