Всё еще колеблясь насчет этой жесткой меры, Дюмурье решился было завладеть тремя крепостями, между которыми стоял. Таким образом он снабжал себя съестными припасами и обеспечивал точку опоры против неприятеля, которому все-таки не совсем доверял. Но в этих городах симпатии также были разделены. Народные общества восстали в них с помощью добровольцев и угрожали регулярным войскам. В Валансьене и Лилле комиссары Конвента разжигали рвение республиканцев, и только в Конде влияние дивизии Нейи сохраняло перевес на стороне приверженцев Дюмурье. Из дивизионных командиров Дампьер поступал относительно него так, как он сам поступил относительно Лафайета после 10 августа, и несколько других лиц, хотя еще не высказывались, были готовы оставить его.
Тридцать первого числа шесть добровольцев со словами «Республика или смерть!», написанными мелом на шляпах, подошли к Дюмурье в лагере, как будто с намерением схватить его. Он отбился от них с помощью своего верного Батиста и сдал их гусарам. Это происшествие наделало в армии большого шума: в тот же день генерал получил несколько адресов, которые его успокоили. Он поднял знамя и отрядил Мячинского с несколькими тысячами солдат на Лилль. Мячинский объявил о цели экспедиции полковнику Сен-Жоржу, командовавшему одним из полков гарнизона. Тот пригласил его войти в город с небольшим конвоем; несчастный Мячинский согласился и, войдя, был немедленно окружен и выдан властям. Ворота заперли, и дивизия без начальника долго блуждала по городу.
Дюмурье тотчас же послал в крепость своего адъютанта, но и адъютант был взят, а дивизия разбежалась. После этой несчастной попытки он сделал другую в отношении Валансьена, где комендантом был генерал Ферран, которого Дюмурье считал весьма к себе расположенным. Но офицер, которому он поручил дело, выдал его намерения, примкнул к Феррану и комиссарам Конвента – и Дюмурье лишился и Валансьена. Ему оставался еще только Конде. Если генерал терял и эту крепость, то ему приходилось покориться имперским войскам, отдать себя в их руки и рисковать бунтом в своей армии, заставляя ее идти с ними.
Первого апреля генерал Дюмурье перенес свою главную квартиру ближе к Конде. Он велел арестовать Лекуэнтра, сына версальского депутата, и послал его в Турне в качестве заложника, причем просил австрийца Клерфэ стеречь его в цитадели. На следующий день вечером в лагерь приехали упомянутые выше депутаты, предшествуемые Бернонвилем. Гусары Бершини были выстроены в боевом порядке перед дверью Дюмурье, и весь главный штаб окружал его. Генерал прежде всего обнял своего приятеля Бернонвиля, потом спросил депутатов о цели их приезда. Они отказались объясняться в присутствии толпы офицеров, расположение которых казалось им не самым дружелюбным, и предложили перейти в другую комнату. Дюмурье не препятствовал им в этом, но офицеры потребовали, чтобы дверь оставалась отпертой. Тогда Камю прочел ему декрет, объявив отдельно, чтобы он покорился. Дюмурье отвечал, что состояние армии требует его присутствия, а когда она будет вновь приведена в порядок, тогда он решит, что делать дальше. Камю настаивал, но Дюмурье возразил, что он не так глуп, чтобы отправиться в Париж и самому выдать себя с головою Революционному трибуналу; что тигры требуют его головы, но он не отдаст ее им.
Комиссары тщетно уверяли его, что против его особы нет никаких дурных умыслов; что они ему в этом ручаются; что эта покорность удовлетворит Конвент и генерал скоро будет возвращен армии. Дюмурье ничего и слышать не хотел, просил не доводить его до крайности и сказал, что они лучше сделают, если составят умеренную резолюцию, в которой заявят, что генерал Дюмурье в настоящую минуту слишком необходим в армии и они не желают отрывать его от нее. С этими словами он вышел, прося их решиться на что-нибудь, вернулся с Бернонвилем в залу, где находился главный штаб, и стал ожидать решения комиссаров среди своих офицеров. Комиссары вышли минуту спустя и с благородной твердостью возобновили свои требования.
– Хотите вы повиноваться Конвенту? – спросили они.
– Нет, – ответил он.
– В таком случае, – объявил Камю, – вы с этой минуты временно отставлены от должности, ваши бумаги будут описаны, а вы сами арестованы.
– Это уже слишком! – воскликнул Дюмурье. – Ко мне, гусары! – Гусары прибежали. – Арестуйте этих людей, – приказал он им по-немецки, – но не причиняйте им никакого вреда!
Бернонвиль просил и его подвергнуть той же участи.
– Да, да, – ответил Дюмурье, – и я считаю, что оказываю вам истинную услугу: вырываю вас из когтей трибунала.
Генерал велел накормить своих пленников, а потом послал их в Турне, к австрийцам, в качестве заложников. На другое же утро он издал прокламацию к армии и Франции, сделал смотр и обнаружил в своих солдатах прежнее, самое благоприятное расположение.
Все эти известия одно за другим пришли в Париж. Тотчас же Конвент, муниципальные собрания и народные общества объявили свои заседания постоянными, была назначена награда за голову Дюмурье, все родственники офицеров его армии были арестованы в качестве заложников. В Париже и соседних городах набрали для защиты столицы сорок тысяч человек, а Дампьеру поручили начальство над всей бельгийской армией.
К необходимым мерам присовокупилась, как водится, клевета. Дюмурье, герцог Орлеанский и жирондисты ставились на одну доску и назывались сообщниками. Дюмурье, говорили, это один из тех военных аристократов, тех членов старинных главных штабов, дурные правила которых обнаруживались постоянно; герцог Орлеанский был первым из вельмож, выказавших притворную привязанность к свободе, и личина недавно спала с его лицемерия, продолжавшегося несколько лет; жирондисты, наконец, – это просто депутаты, изменившие своим доверителям, как и все члены правой стороны во всех собраниях, и злоупотреблявшие своими полномочиями в ущерб свободе. Дюмурье делает, хоть и несколько позднее, то, что сделали Лафайет и Буйе; герцог Орлеанский ведет себя так же, как прочие члены Бурбонского дома, и только упорствует в революции дольше графа Прованского; жирондисты, как Мори и Казалес в Учредительном собрании, а Воблан и Пасторе в Законодательном, также явно изменяют отечеству.
Жирондисты возражали на это, что они всегда преследовали герцога, а защищали его депутаты Горы; что они в ссоре с Дюмурье и не имеют с ним никаких сношений, а те, кого посылали к нему в Бельгию, кто бывал с ним во всех экспедициях, все они, напротив, – депутаты Горы. Ласурс пошел еще далее: он имел смелость, или, вернее, неосторожность, обвинить Лакруа и Дантона в том, что они остановили первый порыв Конвента, маскируя поведение Дюмурье. Этот попрек оживил все возникшие уже по этому поводу подозрения. В самом деле, говорили между собой депутаты, снисхождение было обоюдным: Дюмурье сквозь пальцы смотрел на их грабежи, а они извиняли его отступничество. Дантон, которому от жирондистов нужно было только одно – молчание, пришел в ярость, бросился к кафедре и объявил им войну насмерть. «Ни мира, ни перемирия не будет между нами! – заревел он; его страшное лицо исказилось, и он погрозил кулаком правой стороне собрания. – Я укрепился в цитадели разума, я из нее выйду с пушками истины и раздавлю злодеев, вздумавших меня обвинить!»